Он проснулся.
Неподалеку в пустоте плыла багровая планета Марс.
— Папа! — Дети старались вырваться из гамаков. Бодони посмотрел в иллюминатор — багровый Марс был великолепен, без единого изъяна. Какое счастье!
На закате седьмого дня ракета перестала дрожать и затихла.
— Вот мы и дома, — сказал Бодони.
Люк распахнулся, и они пошли через захламленный двор, оживленные, сияющие.
— Я вам нажарила яичницы с ветчиной, — сказала Мария с порога кухни.
— Мама, мама, ну почему ты с нами не полетела! Ты бы увидела Марс, мама, и метеориты, и все-все.
— Да, — сказала Мария.
Когда настало время спать, дети окружили Бодони.
— Спасибо, папа! Спасибо!
— Не за что.
— Мы всегда-всегда будем про это помнить, папа. Никогда не забудем!
Поздно ночью Бодони открыл глаза. Он почувствовал, что жена, лежа рядом, внимательно смотрит на него. Долго, очень долго она не шевелилась, потом вдруг стала целовать его лоб и щеки.
— Что с тобой? — вскричал он.
— Ты — самый лучший отец на свете, — прошептала Мария.
— Что это ты вдруг?
— Теперь я вижу, — сказала она. — Теперь я понимаю. Не выпуская его руки, она откинулась на подушку и закрыла глаза.
— Это было очень приятно — так полетать? — спросила она.
— Очень.
— А может быть… может быть, когда-нибудь ночью ты и со мной слетаешь хоть недалеко?
— Ну, недалеко, пожалуй, — сказал он.
— Спасибо. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — сказал Фиорелло Бодони.
Космонавт
Над темными волосами мамы, освещая ей путь, кружил рой электрических светлячков. Она стояла в дверях своей спальни, провожая меня взглядом. В холле царила тишина.
— Ты ведь поможешь мне удержать его дома на этот раз? — спросила она.
— Постараюсь, — ответил я.
— Прошу тебя. — По ее лицу бежали беспокойные блики. — На этот раз мы его не отпустим.
— Ладно, — ответил я, подумав. — Но только ни к чему это, ничего не выйдет.
Она повернулась; светлячки, чертя свои орбиты, летали над ней, подобно блуждающему созвездию, и светили ей во тьме. Я услышал, как она тихо говорит:
— Во всяком случае, попробуем.
Другие светлячки проводили меня в мою комнату. Я лег, в кровати замкнулась цепь, и тотчас светлячки погасли.
Полночь. Мы с матерью, разделенные невесомым мраком, ждем, каждый в своей комнате. Кровать, тихо напевая, стала меня укачивать. Я нажал выключатель; пение и качание прекратились. Я не хотел спать, я совсем не хотел спать.
Эта ночь ничем не отличалась от множества других памятных для нас ночей. Сколько раз мы лежали, бодрствуя, и вдруг ощущали, как прохладный воздух становится жарким, как ветер несет огонь, или видели, как стены на миг озаряются ярким сполохом. И мы знали, что в эту секунду над домом проходит его ракета. Его ракета летела над домом, и дубы гнулись от воздушного вихря. Я лежал, широко раскрыв глаза и часто дыша, и слышал мамин голос в радиофоне:
— Ты почувствовал? И я отвечал:
— Да, да, это он.
Пройдя над нашим городом, маленьким городком, где никогда не садились космические ракеты, корабль моего отца летел дальше, и мы лежали еще два часа, думая: «Сейчас отец садится в Спрингфилде, сейчас он сошел на гудронную дорожку, сейчас он подписывает бумаги, сейчас он на вертолете пролетает над рекой, над холмами, сейчас сажает вертолет в нашем маленьком аэропорту Грин-Виллидж…» Вот уже половина ночи прошла, а мы с матерью, каждый в своей неуютной кровати, все слушаем, слушаем. «Сейчас идет по Белл-стрит. Он всегда идет пешком… не берет машину… сейчас проходит парк, угол Оукхерст, и сейчас…»
…Я поднял голову с подушки. На улице, все ближе и ближе, легкие, торопливые, нетерпеливые шаги. Вот свернули к дому… вверх по ступенькам террасы… И мы оба, мама и я, улыбнулись в прохладном мраке, слыша, как внизу, узнав хозяина, отворяется наружная дверь, что-то негромко говорит, приветствуя, и снова затворяется.
Три часа спустя я тихонько, затаив дыхание, повернул блестящую ручку их двери, прокрался в безбрежной, как космос между планетами, тьме и протянул руку за маленьким черным ящиком, что стоял у кровати родителей в ногах. Есть! И я бесшумно побежал к себе, думая: «Он ведь все равно ничего не расскажет, не хочет, чтобы я знал».
И вот из открытого ящика струится черный костюм космонавта — будто черная туманность с редкими застежками далеких звезд. Я мял в горячих руках темную ткань и вдыхал аромат планет: Марса — запах железа, Венеры — благоухание зеленого плюща, Меркурия — огонь и сера; я обонял молочную Луну и жесткость звезд. Потом я положил костюм в центрифугу, которую собрал недавно в школьной мастерской, и пустил ее.
Вскоре в реторте осела тонкая пыль. Я поместил ее под окуляр микроскопа.
Родители безмятежно спали, весь дом спал, автоматические пекари, механические слуги и уборщики-роботы погрузились в свой электрический сон, а я смотрел, смотрел на сверкающие крупинки метеорной пыли, кометных хвостов и глины с далекого Юпитера. Они сами были словно далекие миры, и сквозь тубус микроскопа я уходил в полет — миллиарды миль в космосе, фантастические ускорения…
На рассвете, устав путешествовать и боясь, что пропажу обнаружат, я отнес ящичек на место, в спальню родителей. Потом я уснул, но тут же проснулся от гудка машины под окном. Это приехали из химчистки за костюмом: «Хорошо, что я не стал ждать», — подумал я. Ведь через час костюм вернется обезличенный, очищенный от всех следов путешествия.
И я опять уснул, а в кармане пижамы, как раз над бьющимся сердцем, лежал пузырек с магической пылью.
Когда я спустился, отец сидел за столом — завтракал.
— Как спалось, Дуг? — приветствовал он меня, будто все время был дома, будто и не уходил на три месяца в космос.
— Хорошо, — ответил я.
— Гренки?
Он нажал кнопку, и стол поджарил мне четыре ломтя хлеба — румяные, золотистые.
Помню, отец в тот день работал в саду, все копал и копал, словно искал чего-то. Длинные смуглые руки стремительно двигались, сажая, уминая, привязывая, срезая, обрезая, смуглое лицо неизменно было обращено к земле. Глаза отца смотрели на то, чем были заняты руки; он ни разу не взглянул на небо или на меня, даже на маму. Лишь когда мы опускались на колени рядом с ним, чтобы ощутить сквозь ткань комбинезона сырость земли, погрузить пальцы в черный перегной и забыть о буйно-голубом небе, он оглядывался влево и вправо, на маму или на меня, и ласково подмигивал, после чего продолжал работать, глядя в землю, все время в землю, и небо видело только его согнутую спину.
Вечером мы сидели на механических качелях на террасе, они нас качали, и обдували ветром, и пели нам песни. Было лето, луна, был лимонад, мы держали в руках холодные стаканы, и отец читал стереогазету, вмонтированную в специальную шляпу, которая поворачивала микространицы за увеличительным стеклом, если моргнуть три раза. Отец курил сигареты и рассказывал мне, как он был мальчиком в 1997 году. Немного погодя он, как всегда, спросил:
— Ты почему не гуляешь, не гоняешь ногами банки, Дуг?
Я ничего не ответил, но мать сказала:
— Он гуляет, когда тебя нет дома.
Отец посмотрел на меня, потом, впервые за этот день, на небо. Мать всегда наблюдала за ним, когда он смотрел на звезды. Первый день и первый вечер после возвращения он редко глядел в небо. Я видел его рьяно работающим в саду, лицо будто срослось с землей. На второй день он уже чаще посматривал на звезды. Днем мать не так боялась неба; зато как ей хотелось бы выключить вечерние звезды! Иной раз мне так и казалось, что она мысленно ищет выключатель. Напрасно…
На третий вечер, бывало, мы уже соберемся спать, а отец все еще мешкает на террасе, и я слышал, как мама его зовет — так она меня звала домой с улицы. И отец, вздохнув, включал фотоэлектрический замок. А на следующее утро, за завтраком, я, глянув вниз, обнаружил у его ног черный ящичек; мама еще спала.